sonyps4.ru

Катя шульман последнее. Футурофобия

Сергей Медведев: Прав ли был Маркс, когда говорил, что базис, экономические основы общества, производительные силы и производственные отношения рано или поздно меняют надстройку? Глядя на современное российское общество, начинаешь в этом сомневаться. Общество в большой своей части уже находится в новом технологическом укладе, в сетевом обществе, стоит на пороге четвертой промышленной революции , а политические отношения – в совершенно архаичном состоянии и, кажется, еще больше откатываются назад. Так ли это? Эту тему мы обсудим с политологом Екатериной Шульман . Это один из немногих экспертов, которого я могу с гордостью назвать политологом, потому что в целом это название себя дискредитировало.

Недавно в лектории "Прямая речь" у вас была очень интересная лекция под названием "Будущее семьи, частной собственности и государства – переиначивая Энгельса" – вот откуда взялась эта марксистская тема в начале.

Энгельса я люблю больше, чем Маркса: он, по крайней мере, жил за свои деньги. Сама эта статья – "Происхождение семьи, частной собственности и государства" – всегда казалась мне очень внятным изложением того, что происходило с человечеством на его заре. Что касается базиса и надстройки, конечно, вульгаризированный марксизм, оставшийся в мозгах советских людей, которым все это преподавали в средней и высшей школе, – это одно из самых больших зол наших дней.

Тезис о базисе и надстройке понимается в том смысле, что деньги определяют все, что главное экономика, а все остальное на ней надстраивается

Мы сейчас не будем углубляться в претензии Марксу как таковому, но именно к этой его версии (советской, оставшейся в головах у людей) много претензий, потому что оттуда восприняты какие-то совсем линейные вещи в духе вульгарного материализма. Тезис о базисе и надстройке понимается в том смысле, что деньги определяют все, что главное экономика, а все остальное на ней надстраивается. Причем экономика понимается не как система отношений, каковой она является, а примитивно, сугубо как деньги. Понятие о капитализме тоже заимствовано из каких-то обрывочных цитат из классиков марксизма-ленинизма, типа "нет такого преступления, на которое не пошел бы капитал за 300% прибыли". В головах бывших комсомольцев все эти идеи, к сожалению, цветут пышным цветом и дают совершенно не тот плод, какого хотелось бы.

Сергей Медведев: Меня интересует, как в связи с экономическими изменениями будет меняться структура государства, структура государственного суверенитета, которая с нами лет 350-400, если считать с Вестфальского мира ?

Мы воспринимаем как данность и единственную возможную реальность то, что сформировалось в конкретных исторических условиях, а другие конкретные исторические условия могут сформировать совершенно другую реальность. Мы с вами принимаем за единицу мироустройства централизованное национальное государство.

Я хочу напомнить, что так было не всегда. Нынешние национальные государства, наследники абсолютистских монархий Европы, которые в свое время выиграли историческое соревнование, победили в исторической конкуренции и показали более высокие результаты, чем разнообразные альтернативные модели, – вот они, собственно говоря, и унаследовали землю.

Наши понятия о том, что большое – это эффективное, что централизация – это скорее хорошо, чем плохо, что долгосрочное планирование – это тоже здорово и правильно, государство образуется нациями, нация есть политическая единица, – я не говорю, что все это ошибочные иллюзии или суеверия, это просто определенный исторический этап.

Возможно, мы постепенно переходим в другой исторический этап

Возможно, мы постепенно переходим в другой исторический этап. Это может происходить силами двух процессов: во-первых, глобализации, которая эту единицу (национальное государство) делает во многом устаревшей по ряду параметров. Более высокая мобильность – как людская, так и мобильность информации и товаров, собственно говоря, может сделать излишним, слишком дорогим и неэффективным по сравнению с возможностями новой мобильности все то, что является скорлупкой национального государства: границы, налоговую систему, финансовую систему, национальные валюты, национальные системы законодательства.

Часть этого процесса – и то, что у нас называется информационным обществом, и вот этой загадочной постресурсной экономикой, которую нам должна принести четвертая промышленная революция. Это все пока еще довольно туманные вещи. Они кажутся такими туманными, потому что люди, занимающиеся науками об обществе, не очень хорошо понимают, какова эта новая информационная и экономическая реальность, а люди, занимающиеся информационными технологиями, во-первых, не умеют понятным образом объяснять, что это такое, а во-вторых, не мыслят категориями, которыми мыслят общественные науки. Они могут рассказать про свой биткоин, про свой блокчейн , но они не понимают, что это значит для социума, для политической системы, для баланса власти. А тем, кто понимает в этом, трудно вникнуть в то, что такое интернет вещей , чем он отличается от интернета овощей, почему именно это должно радикально менять мир. Поэтому мы, как положено в разных отраслях знания, ощупываем слона каждый со своего конца.

Тем не менее из того, что сейчас видно, вырисовывается некая картина. Хочу заранее предупредить, что вырисовывающаяся картина кажется максимально противоположной тому актуальному новостному фону, в котором мы изо дня в день живем. Этому тоже есть вполне марксистское объяснение. Как говорил Маркс, если общество задается вопросом, значит, ответ на него уже найден. Если какая-то политическая форма особенно активно себя проявляет, то очень может быть, что она проявляет себя потому, что является уходящей.

Может показаться, что сейчас самый актуальный вопрос в мировой политике – это вопрос суверенитета

Вот эти проблемы прошлого века, вчерашние проблемы вспыхивают особо ярким пламенем. Может показаться, что сейчас самый актуальный вопрос в мировой политике – это вопрос суверенитета. Это новая религия всех новых правых в Европе, это во многом и религия Трампа.

Сергей Медведев: Может быть, это реакция на глобализацию, на блокчейн, на четвертую промышленную революцию, на безработицу "белых воротничков"? Идет новая волна суверенитетов, во главе которой на белом коне – товарищ Путин, говорящий, что надо давать клятву.

Или товарищ Трамп. Это еще надо посмотреть, у кого конь белее. Да, я считаю, что это естественная реакция. Более того, я всем предлагаю порадоваться тому, что в нашу эпоху на таком крутом вираже исторических перемен эта реакция имеет такую форму, то есть кто-то где-то выиграл на выборах – не один, а другой кандидат.

Мы называем это шоком, потрясением, революцией, опасностью для либеральной демократии, а на самом деле это все детские сказки по сравнению с тем, что происходило в предыдущих промышленных революциях, на предыдущих исторических этапах. Такого рода изменения обычно сопровождаются массовым кровопролитием, мировыми войнами, очень серьезными насильственными изменениями внутри социумов, стран. В прошлые разы все это прошло гораздо менее мирно. Слава богу, что сейчас это все на уровне какой-то политической болтовни. Но если это действительно реакция, если мы, общественные науки, правы в своих наблюдениях, то это уходящая волна, которой надо дать себя проявить, потому что люди имеют право быть недовольными темпом перемен: их образ жизни и уклад действительно находятся под угрозой, и они имеют право на то, чтобы проявлять свой протест таким образом, выбирая тех лидеров и те партии, которые, как им кажется, помогут оттянуть часовую стрелку назад.

При этом мы помним про себя, что это в принципе невозможно, то есть, видимо, нельзя как-то радикально изменить ход истории. Даже я сомневаюсь, что возможно его замедлить. Но можно как-то смягчить резкость этого поворота. Может быть, оно и к лучшему, может быть, потом, оглядываясь назад, мы скажем, что роль новых консерваторов и каких-нибудь сторонников Брекзита в Великобритании была скорее позитивной, чем негативной. То есть мы можем их рассматривать не как людей, которые цепляются за колеса поезда прогресса и не дают ему ехать: может быть, они, слегка затормозив время, действительно сделали этот вираж не таким головокружительным и не таким болезненным для вестибулярного аппарата народов.

Сейчас левый и правый популизм – как лихорадка при прививке

Сергей Медведев: Сейчас левый и правый популизм – как лихорадка при прививке.

Можно сказать и так. Честно говоря, я пока не вижу от них большого и радикального вреда, я не особенно сочувствую этому тотальному ужасанию, поскольку не вижу, чему именно ужасаться. Если мы считаем, что суверенитет национальных государств будет растворяться в крепкой кислоте глобализации (что, собственно говоря, уже и происходит, и реакция объясняется именно тем, что это происходит), то возможно, что организационные формы общемирового порядка будут, как сейчас часто говорят, разделяться на два уровня. На верхнем уровне будет система межгосударственных союзов типа Евросоюза, новая империя Габсбургов, как говорят конспирологи, типа тех тихоокеанских партнерств, которые заводил Обама, из которых сейчас выходит его преемник.

Тем не менее все равно китайский ШОС, наш Евразийский союз, такого рода межгосударственные объединения – это же не Антанта, не договор о сердечной дружбе, это, прежде всего, экономические союзы. Их смысл – упрощение торгового оборота, усиление той самой мобильности, которая и растворяет скорлупки национальных государств, выедает из них кальций, делавший их крепкими.

Второй этаж – это уровень городов и городских агломераций. Это очень популярная сейчас тема в общественных науках. Я не буду утверждать, что я все про это понимаю, но смысл следующий: процессы урбанизации продолжаются, то есть трудовые, финансовые, экономические ресурсы действительно концентрируются в городах и на территориях, которые обслуживают город.

Сергей Медведев: Историк во мне говорит, что когда-то мы это уже проходили: в период позднего средневековья, когда были большие независимые города, и в то же время существовала священная Римская империя, то есть это догосударственный период, большие города и большие транснациональные торговые союзы.

Христианский мир или большая Золотая Орда – это тоже не было единое государство в нашем понимании

Христианский мир или большая Золотая Орда – это тоже не было единое государство в нашем понимании. Была знаменитая фраза, что в империи Чингисхана девушка с золотым блюдом на голове могла пройти от Пекина чуть ли не до Бухареста, и никто ее не трогал. Смысл тоже был в том, чтобы обеспечить безопасное пространство для перемещения людей и товаров. Все, в конечном счете, сводится к этому. Вообще, очень забавно, какое количество черт уже наступившего и наступающего нового времени, нашего с вами будущего повторяют на новом техническом уровне практики высокого средневековья. Это поразительно! Хочешь узнать, что будет, – посмотри на то, что было до XVII века.

Сергей Медведев: Сорокин об этом и пишет в "Теллурии" .

Это, конечно, богатый материал для антиутопий, потому что для нас средневековье – это фильм Германа "Трудно быть Богом". Давайте не зацикливаться на деталях, у нас уже есть антибиотики, водопровод и канализация, поэтому совсем туда мы не скатимся.

Мы воспринимаем период абсолютизма как период наступления прогресса. А по ряду параметров относительно той же самой свободы перемещения, относительно возможности для человека убежать от своего суверена и жить своей жизнью, может быть, это как раз был шаг назад, в закрепощение. Между прочим, этот период принес всему миру крепостное право на новом уровне, когда вилланов и сервов уже давным-давно позабыли, люди были свободными, и вдруг опять пришло большое государство и рекрутировало всех в большую армию, на большие производства и на принудительный крестьянский труд. Так что не будем абсолютизировать просвещенный абсолютизм: было в нем свое хорошее, было в нем и свое плохое.

Мы воспринимаем период абсолютизма как период наступления прогресса

Действительно, практики высокого средневековья (начиная от цеховых объединений, которые суть саморегулируемые организации), культ ручного труда, новый культ семьи, новая роль связей, атомизация ХХ века сменяются связанностью всех со всеми, только вместо родной деревни и посада, который был у средневекового человека, у нас есть родная социальная сеть, родной "Фейсбук" или родные "Одноклассники". Здесь какая-то другая роль религии, может быть, объясняющаяся тем, что у людей появилось больше свободного времени, и они стали задумываться о своей духовной жизни.

Что еще принесла позапрошлая промышленная революция в централизованные государства – люди стали гораздо больше работать. Позднесредневековый человек, если он не был крестьянином, то не ходил на работу к девяти утра, его жизнь была гораздо более вольной, с нашей точки зрения.

Сергей Медведев: Маркс тоже пишет об этом: они работали столько, сколько им было необходимо для натурального воспроизводства и небольшого натурального обмена.

Вот вам жизнь гражданина с гарантированным гражданским доходом.

Сергей Медведев: Встает еще один вопрос: что будет с демократией в эпоху гарантированного минимального дохода? Люди перестают быть налогоплательщиками: ты не работаешь, а государство дает тебе денежку.

А налоги будут платить роботизированные производства, создающие, в свою очередь, другие роботизированные производства.

Сергей Медведев: Налог, видимо, будет только с потребления.

Сейчас пока надеются на то, что налоги будут платить владельцы этих автоматизированных производств, которые уже будут продуцировать сами себя, они будут основными объектами налогообложения. Это вопрос уже напрямую к политической науке: каким будет политическое поведение, какой будет репрезентативная демократия, не возникнет ли внезапно новый социализм, состоящий из этого государства, кормящего бесконечные орды вечных пенсионеров.

В нефтяные годы Россия была социумом псевдозанятости

Мы, Российская Федерация, может быть, немножко показали миру, на что это похоже, потому что в нефтяные годы мы были социумом псевдозанятости. Во многом мы остаемся им и сейчас, потому что за эти годы государство раскормило огромный класс бюджетников – не учителей и врачей, а госслужащих, чиновников, сотрудников контролирующих и проверяющих организаций, бесконечные толпы силовиков. Мы превосходим все страны мира с очень большим перехлестом: в два раза больше, чем в Германии, на треть больше, чем в Китае (в процентном соотношении). Соответственно, у нас огромная армия этих людей, которые ничего не производят, чья деятельность носит условный характер, они типа "берегут нашу безопасность".

Опять же, к вопросу о высоком средневековье… Помните, у Рабле в "Гаргантюа и Пантагрюэле" есть рассуждение о том, что солдат воюет, купец торгует, крестьянин пашет, а монах что делает? А он молится за наши грехи. Вот правоохранитель охраняет, стережет нашу безопасность, молится за наши грехи нарушения безопасности, а мы все за это его кормим. Такая не очень веселая социально-политическая картина с соответствующим политическим поведением, очень хорошо нам знакомым, поскольку понятно, как эти люди голосуют: либо они не голосуют вообще и не протестуют против того, чтобы их голоса присваивались, либо они голосуют за ту власть, которая является их содержателем.

Сергей Медведев: Меня очень интересует этот зазор: каким образом нынешняя российская неоархаизация, неудавшийся транзит, видимо, частично не удавшаяся или целиком не удавшаяся модернизация сочетаются с глобальным модернизационным переходом к четвертой промышленной революции, к обществу сплошной безработицы, обществу роботов, гарантированного минимального дохода, нулевого кредита, блокчейна, биткоина, всех этих инноваций, о которых мы здесь говорим? Каким образом нынешний путинский режим сочетается со всем этим? Или это как-то умещается только в голове Германа Оскаровича Грефа?

Герман Оскарович Греф – один из немногих высокопоставленных людей, который говорит о будущем публично, и за это ему надо сказать спасибо. То, что он говорит, не всегда можно понять, но, по крайней мере, нельзя не приветствовать саму устремленность мысли вперед. Ведь то, что называется футурофобией, боязнью будущего – это очень распространенная у нас болезнь, и чем выше по иерархической пирамиде, тем она распространенней.

В России ценности безопасности и сохранения радикально превалируют над ценностями прогресса и развития

У нас вообще ценности безопасности и сохранения радикально превалируют над ценностями прогресса и развития. В этом едины и власти, и граждане: все боятся будущего, все рассматривают его в терминах угроз и вызовов. Посмотрите по контекстному слову "будущее", какие слова вы увидите рядом: "угрозы" и "вызовы", а не "возможности", "шансы" или "улучшение", которые принесет нам завтрашний день. У нас может быть только возвращение во вчера и позавчера, а в завтрашнем дне одни сплошные угрозы выскакивают на нас из-под кровати. Соответственно, то, что вы называете архаизацией, есть попытка следовать этим ценностям сбережения, безопасности и сохранения.

Сергей Медведев: Согласно всемирному обзору ценностей, который делают Инглхарт и Норрис, Россия всегда находится в спектре, где ценности выживания гораздо выше ценностей самовыражения.

Совершенно верно, это одна из наших базовых бед, потому что с этим сочетается крайне низкий уровень доверия. С уровнем доверия в последние годы становится чуть-чуть получше силой социальных сетей и тех связей, которые они дают. Это сразу чрезвычайно увеличивает оптимистические настроения, так сильно, что даже экономическая деградация не может перебить тот эффект эйфории, которую чувствует человек, который вдруг обнаруживает себя не в одиночестве, а связанным с другими людьми. Все-таки это базовая человеческая потребность. Депривация в этом смысле приводит ко всему на свете, от суицида до наркомании. Любое улучшение в этой сфере сразу дает вам плюс сто в карму, как нынче говорят, плюс сто к вашему социальному самочувствию и даже к вашему политическому оптимизму. Поэтому все так подсаживаются на совместную деятельность.

Сергей Медведев: Как же Россия со своей футурофобией вписывается в этот глобальный расклад?

У нас может быть только возвращение во вчера и позавчера, а в завтрашнем дне одни сплошные угрозы выскакивают на нас из-под кровати

Будь ты футурофоб или футурофил, все равно время для тебя течет точно так же, как для всех остальных. Невозможно закопаться в ямку и сказать: ой, знаете, для меня послезавтра не наступит, пусть всегда будет вчера, всегда пять часов и время пить чай, как в "Алисе в Стране чудес". Но даже там, как вы помните, они пересаживались вокруг стола, чтобы каждый раз иметь чистую посуду. На вопрос Алисы: "Что же вы будете делать, когда сделаете полный круг?" – Мартовский заяц нервозно говорит: "Давайте поговорим на другие темы".

Люди, которые хотят остановить время, очень нервозно относятся к вопросу: что же вы будете делать, когда перемажете всю посуду и съедите все ваши ресурсы? Наш Минфин, совершенно как Мартовский заяц, очень не любит, когда ему задают этот вопрос: "А когда вы проедите фонд, что будет дальше?" – "Давайте поговорим о чем-нибудь другом". А там, может быть, случится что-то невероятное, и проблема рассосется сама собой.

Будущее наступает для всех. Более того, поскольку то будущее, о котором мы с вами говорим, имеет своим базисом глобализацию, то я думаю, что новое явление этого нового века, которое человечество еще не очень видело, состоит в том, что возможно отставание, но невозможна изоляция. Все предыдущие века отстающие страны, неэффективные куски земли были изолированы, то есть я сижу у себя со своим частоколом, я ни к кому не хожу, и ко мне никто не ходит. Я сам себе выращиваю свою брюкву, ем ее, хорошо торгую с соседями пенькой и соболиными шкурками, но не глобализируюсь. В чем было преимущество этого образа жизни? В том, что ты, может быть, живешь хуже, чем сосед, но ты об этом не знаешь. Ты считаешь, что там живут люди с песьими головами, какие-то нехристи, и у нас тут все правильно и хорошо, по староотеческим заветам, а у них там неизвестно что.

Сейчас изоляция невозможна, мир прозрачен, все видят всех, не только путем физического перемещения, но и путем обмена информацией. Причем мы очень близко видим, как живут другие люди. При этом отставание вполне возможно. Одни территории богаче, другие беднее, одни дальше убежали по пути технического прогресса, другие совсем не убежали, но при этом все видят всех. Конечно, это взрывает мозг.

Сейчас изоляция невозможна, мир прозрачен, все видят всех

Я думаю, это одна из пружин, один из двигательных механизмов, в том числе, и мировой террористической активности. Когда молодые люди отсталых территорий (выразимся обобщенно) видят, что другие молодые люди живут совершенно иначе, и при этом они верят в неправильного бога, неправильно себя ведут, не так одеваются, а живут лучше, – это очень многим абсолютно ломает голову. Единственный вариант, который представляется – это "давайте взорвем их к чертовой матери, взорвем этот неправильный мир, потому что он сидит у меня на носу, я не могу никуда от него спрятаться. Я не то что сижу себе тихо в медресе и молюсь – он вокруг меня, этот мир неправильности, поэтому давайте его уничтожим".

Это, с некоторыми поправками, и картинка взаимоотношений России и обобщенного западного мира: мы тоже все это видим, но это неправильное, нехорошее, поэтому давайте огородимся… Огородиться невозможно. Давайте внушать себе, что у нас лучше, но это тоже трудно. Это очень дискомфортная новая ситуация.

Сергей Медведев: Но при этом путинский режим, как мне кажется, очень неплохо встроился в информационный мир. Уровень цифровой культуры, цифровизации отношений в Москве, я считаю, один из самых высоких в мире. Можно прекрасно обойтись без денег, без кредитки, скоро будем везде платить мобильными. Путинский режим научился очень ловко манипулировать интернетом. У многих из нас были оптимистические иллюзии (у меня лично были лет 10-15 назад), что наконец-то интернет победит телевизор, принесет нам свободу, но он ничего не принес.

В чем выражаются эти успехи режима?

Сергей Медведев: По крайней мере, он создал иллюзию глобальных российских хакеров, которых сейчас ищут под каждой кроватью.

Мы извлекаем из этого какую-нибудь пользу? Я очень часто слышу, в том числе и участвуя во всяких международных конференциях, про выдающиеся успехи российской внешней политики, российской внешнеполитической пропаганды. А когда пытаешься пощупать, в чем успех, говорят: "А вот, знаете, на обложке журнала была картинка с Путиным"…

Сергей Медведев: Внутри, в соцсетях, в конце концов.

Человечество постепенно движется по пути меньшего насилия и большего благополучия

О нас много говорят, причем говорят какие-то гадости. Что нам за профит от всего этого? Информационное общество таково, что тут очень многое состоит из разговоров. А когда пытаешься пощупать, эта пена уходит между пальцами. Я не знаю, в чем для нас выгода этой репутации русских хакеров. Нам что, дают за это дешевые кредиты, больше покупают наши товары?

Сергей Медведев: С этим соглашусь. По крайней мере, с точки зрения режима, видимо, это все микроуспехи. Но даже с точки зрения потребителя информации, люди, верящие в распятого мальчика в Славянске, – как они верили из телевизора, так они верят и в интернете. В испанского диспетчера, который не знает, что сбили "Боинг"…

Влияет ли это на их политическое поведение? Мы видим, как люди, которые посмотрели в YouTube фильм про Димона, взяли, да и вышли на митинг, а люди, которые смотрят Дмитрия Киселева, никуда не ходят, если только им не поручают прийти из ЖЭКа или по месту работы.

Сергей Медведев: В этом отношении вы остаетесь технооптимистом?

Сергей Медведев: Вы вообще оптимист – это всем известно.

Технический прогресс принес нам максимальное приближение к избавлению от проблемы голода, которого когда-либо достигало человечество

Я не знаю, в чем мой оптимизм. Но я считаю, что человечество постепенно движется по пути меньшего насилия и большего благополучия – не видеть этого нельзя. Мы живем в годину мира и процветания, если по большому счету. Все-таки никогда не было так мало войн, никогда в этих войнах не было так мало жертв. Это звучит ужасно безнравственно, ведь, смотрите, там воюют и там воюют, в Сирии кого-то поубивали, но человечество всегда воевало гораздо больше, нежели сейчас. И технический прогресс принес нам максимальное приближение к избавлению от проблемы голода, которого когда-либо достигало человечество. В этом смысле у нас есть поводы для оптимизма. Информационное общество увеличивает уровень счастья, потому что связывает людей между собой, а люди хотят быть связанными между собой.

Это очень общие вещи. Если вам конкретно вместо счастья в интернете достаются троллинг и травля, то у вас не будет повышаться уровень счастья, вас это может довести до самоубийства. Лично вы можете потерять работу от технического прогресса, а вовсе не приобрести ее. Тем не менее в целом нельзя не приветствовать движение человечества по пути прогресса.

Сергей Медведев: Процитирую то, что уже сказала Екатерина: возможно отставание одной страны, но невозможна ее изоляция. Я думаю, сейчас мы в этом убеждаемся более, чем когда-либо.

Посвященный политической истории России 2000-2012 годов. По случаю окончания курса Юрий Сапрыкин обсудил с Екатериной Шульман существующее в нынешней России положение вещей, а также идею будущего и его наиболее вероятные сценарии.

Юрий Сапрыкин: Самое интересное в вашем курсе - детали, на которые не принято обращать внимание: центральное отопление или подъем агрохолдингов оказываются важнее для нынешнего устройства жизни, чем политические партии или состояние армии. Существуют ли сейчас незаметные тенденции, которые определяют будущее? Почему вообще так сложно говорить о будущем?

Екатерина Шульман: Изучая общественно-политические процессы, важно обращать внимание не только на происходящее, но и на непроисходящее. Часто неслучившееся, отсутствующий объект бывает важнее того, что произошло. Как в рассказе Конан Дойла «Серебряный», где Холмс говорит: «Обратите внимание, Ватсон, на примечательное поведение собаки ночью». - «Но собака ничего не делала ночью!» - «Так это и примечательно». Вот это примечательное поведение собаки ночью - то, что должно быть предметом внимания каждого уважающего себя исследователя.

Например, почему в России никого не интересуют разговоры о будущем? Точнее, когда этот разговор появляется, он всех интересует, но он крайне редко появляется, а в государственных медиа и в официальном дискурсе отсутствует вовсе.

Сапрыкин: Более того, все любят говорить об отсутствии этого разговора. У оппозиции нет образа будущего. У власти нет образа будущего. Что же нам делать без образа будущего? Как мы проживем эту зиму без образа будущего? Это распространенная фигура речи, но сколько об этом ни говори, образ будущего от этого не появляется.

Шульман: Вслед за этим следует обычно мудрая реплика: да и оппозиции у нас никакой нет, и власти нет. И говорящие смотрят друг на друга с упреком, неизвестно к кому относящимся.

Сапрыкин: И, потрясенные этой идеей, падают замертво.

Шульман: Публичный дискурс оккупирован разговорами о прошлом. Обсуждаются различные сорта прошлого, сравнительные достоинства разнообразных покойников, свеженьких, менее свеженьких, совсем мумифицированных, едва ли существовавших. Нравится вам больше Иван Грозный или князь Владимир? Сталин или Брежнев? Ельцин или кто там у нас еще есть? Этот коллективный некрополь поражает воображение. Все радуются, что у нас читается много публичных лекций, появляется все больше площадок для дискуссий, но очень часто можно с закрытыми глазами угадать, о чем это будет - о чем-нибудь историческом. Обычно говорят: пока мы не определимся с образом прошлого, у нас не возникнет образа будущего. Я скажу ровно противоположное: пока мы не увидим образа желаемого будущего, не случится никакого согласия по поводу прошлого - хотя бы до такой степени, чтобы не убивать друг друга из-за князя Владимира, которого, может быть, никогда и на свете-то не было. Количество фактов необозримо, иерархия этих фактов разрушилась, определить, был ли Иван Грозный великим реформатором, или маньяком-убийцей, или и тем и другим, или сначала одним, потом другим, не представляется возможным, если у нас нет системы ценностей, которая выстраивается только исходя из некой точки, куда мы предположительно идем.

Сапрыкин: Но если в этот луч, который из будущего направлен в прошлое, постоянно попадает то Иван Грозный, то князь Владимир, то Сталин, то еще кто-нибудь, у кого два союзника - армия и флот, может быть, желаемый образ настоящего и будущего уже существует? По подбору фигур понятно, откуда светит луч.

Шульман: Сейчас этот фонарик в руке у государства. Картина складывается не в результате конкуренции идей и публичной дискуссии, но под влиянием большого направленного шума пропаганды. Этот шум пропаганды не покрывает все другие звуки: наше общество слишком разнообразно, образованно и обширно, и нет такой монополии на средства производства контента, как при советской власти. Тем не менее есть некий базовый сигнал, который постулирует себя в качестве мейнстрима. Это возвращает нас к вопросу, почему мало разговоров о будущем. Причин тому несколько. Первая причина - ценностная. Как известно по карте ценностей Инглхарта, которую я бесконечно рекламирую, существуют ценности сбережения, безопасности, сохранения - и ценности развития, самовыражения, прогресса. Это одна из осей. Другая ось - это ценности традиционализма и индивидуализма. Так вот, по горизонтальной шкале, от ценностей сбережения к ценностям развития, мы как социум очень близки к началу этой системы координат: мы предпочитаем сбережение и сохранение, так называемую стабильность, безопасность - развитию, самовыражению, прогрессу. Такой социум будет больше обращен в прошлое, чем в будущее, будущего он будет скорее бояться, чем желать.

Вообще существуют две базовые картины мира: либо вы верите в золотой век, либо вы верите в прогресс. Если вы верите в золотой век, вы считаете, что развитие идет по пути ухудшения, если вы верите в прогресс, вы думаете, что развитие идет по пути улучшения. Это две картины мира, несовместимые в одной голове, и они разделяют людей совершенно не по принципу «путинцы и антипутинцы», «оппозиционеры и охранители». Есть люди, очень оппозиционно настроенные, которые тем не менее с наслаждением транслируют тот дискурс, например, что…

Сапрыкин: При Ельцине был порядок!

Шульман: Даже не так. Тоньше. Что внедрение всеобщего образования снижает его качество. Раньше грамотных было мало, но они уж были грамотные так грамотные, а когда всем стали объяснять про «жи-ши», то качество этого «жи-ши» каким-то образом снизилось. Что интернет приводит к всеобщей неграмотности, что разрушение традиционных иерархий знания приведет к новому варварству. Это и есть мышление по типу золотого века.

Если же вы верите в прогресс, тогда вы приблизительно догадываетесь, что всеобщая грамотность лучше, чем грамотность немногих. Что нарушение монополии на знание создает сейчас некоторую путаницу, но потом приведет к выстраиванию новых, более разнообразных иерархий в более конкурентной среде, где уже никто не будет обладать сакральным правом на знания и раздавать его по талончикам, как это делали в прошедшие века церковь, потом государство, потом образованное сословие, университеты. Это причина номер один.

Причина номер два - специфически демографическая. Наше с вами властвующее сословие состоит почти исключительно из мужчин старше 60 лет, большинство из них работали в иерархических структурах силового или правоохранительного типа. Они мыслят жесткими иерархиями. Для них характерна идеология реконструкторства, стремление вернуться в прошлое и исправить допущенную там несправедливость. Судя по популярности реконструкторской литературы, которая началась не сегодня и не вчера, это вообще довольно распространенный тип мышления.

Вот что еще важно сказать. Как известно всем проектировщикам, существуют три вида будущего - желаемое, прогнозируемое и проектируемое. Желаемое будущее - это то, чего мы хотим, что считаем правильным. Этого добра у нас в публичном пространстве очень сильно не хватает - и со стороны власти, и со стороны не-власти. «Я считаю, что правильно будет вот так! I have a dream! » Собственно, пример Мартина Лютера Кинга показывает, какой властью обладает эта картина желаемого будущего, даже если реальность вокруг желающего никак этому не соответствует.

Второй вид - это прогнозируемое будущее. Этого контента немножко больше, но он весь носит характер упражнений в прикладном суеверии, заговора от сглаза. Наговаривается некоторая максимально ужасная картина в надежде, что если сон рассказать, то он не сбудется. Это не мышление, это шаманизм. Я уже где-то говорила, что мне остро нужен специальный маленький бот для Фейсбука, который будет к выбранным постам автоматически оставлять комментарий «Ничего этого не будет». По итогам протестов 26 марта произойдет закручивание гаек! Сирию разбомбили - произойдет закручивание гаек! Помирились с Трампом - будет ужесточение внутренней политики. Поругались с Трампом - будет ужесточение внутренней политики.

Сапрыкин: Еще мы все время «проходим точку невозврата» и «входим в самый мрачный период путинизма».

Шульман: Просто хочется ходить с этой печатью и везде ее ставить.

Так вот, а проектируемое будущее - это то, что человек строит. Оно вырастает из некой комбинации между желаемым и прогнозируемым. Ты хочешь чего-то одного, ты видишь, что дела идут примерно в такую-то сторону, и в середине между этими двумя векторами (предполагается, что они не очень сильно расходятся, иначе твои мечты тоже носят характер шизофрении) ты копаешь свою дорожку. Тут тоже очень много информационного мусора, в основном выражаемого в терминах типа «время такое плохое, что надо ничего не делать, окуклиться, переждать». Есть опасные разновидности этих пророчеств пережидания: пока вы пережидаете темные времена, важно не зашквариться, не испачкать свои белые одежды, чтобы, когда все рухнет, вы вышли весь такой сияющий.

Наше с вами властвующее сословие состоит почти исключительно из мужчин старше 60 лет, большинство из них работали в иерархических структурах силового или правоохранительного типа. Они мыслят жесткими иерархиями. Для них характерна идеология реконструкторства, стремление вернуться в прошлое и исправить допущенную там несправедливость.

Сапрыкин: Предполагается, что на входе в будущее стоит моральный фейс-контроль.

Шульман: В этой картине мы без труда различаем эсхатологические мечты - это мечта о конце света и о Страшном суде. Товарищи, ничего подобного, судя по всему, не ожидается. Страшного суда в ближайшее время не будет. Идея затаиться и переждать представляется мне бредовой, потому что ну сколько вы будете пережидать? Вам не выдадут вторую жизнь. Тут есть еще одно ложное допущение: что если вы не пережидаете, если вы в чем-то участвуете, то вы обязательно делаете себя негодным для того будущего, которое настанет, а не, например, готовите это будущее, чтобы оно поскорее настало.

Во всех этих мечтах, страхах, стратегиях и псевдостратегиях мы видим, к сожалению, одно и то же явление, называемое психологами «внешний локус контроля», - перекладывание ответственности на внешние факторы. Вместо того чтобы думать, чего я хочу, что мне делать, что со мной будет, люди задаются одним-единственным вопросом: «Что со мной сделают?» Есть некие «они», эти «они» могут формулироваться по-разному. Иногда это вашингтонский обком, иногда это наш родной обком, иногда это страшные, разрушительные силы, которые после падения режима установят фашистскую кровавую диктатуру или мировой хаос, неважно.

Сапрыкин: Согласитесь, что иногда эти подозрения подтверждаются - для конкретных людей, которых «они» вдруг начинают тащить в СИЗО.

Шульман: Этот строй мыслей не просто так поселился в головах такого количества людей. Не потому, что они все дураки или сошли с ума. Это травма нашего ХХ века, действительно чудовищного. Теперь говорят даже, что травма наследуется, что мыши, подвергшиеся длительному стрессу, производят менее стрессоустойчивое потомство. Но из этого не следует, что травма непреодолеваема, - особенно если вам повезло и вы не мышь. Очень опасна еще одна популярная в наше время лженаука - нумерология, прогнозирование, основанное на численных совпадениях. Нумерология - это лженаука, так же как гомеопатия, астрология, френология, геополитика, все это надо запретить решением Академии наук.

История не повторяется. Надо уже кому-то сказать, что это была шутка: это Маркс решил пошутить над Гегелем, над его спиралью «тезис-антитезис-синтез», в которой синтез повторяет тезис на новом историческом уровне. Так вот, Маркс сказал, что история повторяется: первый раз как трагедия, второй раз как фарс. Бедные советские люди, которых Марксом били по голове долгие десятилетия, это запомнили и решили, что теперь все будет повторяться бесконечно при любых обстоятельствах.

Кстати говоря (только что отвергнув нумерологию как науку, хочу немножко к ней вернуться) - смешно, но 2017-й в чем-то получается таким «обратным 1917-м». В смысле противоположности между общественными ожиданиями и тем, что на самом деле случилось. Какие были в 1917 году общественные ожидания - все, наверное, знают. «И так близко подходит чудесное / К покосившимся грязным домам. / Никому, никому не известное, / Но от века желанное нам». Все смотрели в будущее, ждали новой эры, новой эпохи. При этом уровень агрессии был крайне высок, в отличие от нынешнего. Очень легко говорили об очищении большой кровью, о всепожирающем огне, из которого мир выйдет улучшенным. Но ждали новой жизни, прорыва в грядущее, а произошел массовый выплеск варварства, архаики.

А сейчас ожидания исключительно плохие, никто не ждет ничего хорошего, то есть совсем. Все мысли, чаяния и прочее обращены к различным сортам прошлого, вся дискуссия сводится более-менее к тому, какой из этих сортов предпочтительнее, как будто в наших силах вернуться в прошлое. Спойлер - не в наших, это невозможно. Бессмысленно обсуждать, нравится ли нам Советский Союз, или Иван Грозный, или ранний Путин, или 90-е - ни в один из этих периодов мы не можем вернуться, ни один из них не повторится. Помните, был популярный комикс про доктора Хауса, нарисованного в виде вороны:

Я себя регулярно чувствую этим доктором Хаусом, вынужденным ходить и всем говорить: «У вас даже не волчанка! Вы просто проглотили швабру». Я не знаю, зачем все постоянно глотают швабру, но все время почему-то с этим сталкиваюсь. Так вот, былого не вернешь! Ваш капитан Очевидность.

На самом деле происходят довольно радикальные изменения, причем в глобальном масштабе, - и в экономическом строе, и в социальном, и культурные нормы сдвигаются. А эпохи быстрых перемен - это всегда эпохи ностальгии. Если мы вспомним предыдущую промышленную революцию, викторианскую, этот период подарил нам культ Средних веков, короля Артура, прерафаэлитов, специфическое отношение к женщине, совершенно не отражавшее реального меняющегося распределения гендерных ролей. Когда происходит крутое ускорение политического поезда, люди начинают смотреть назад, создавать мифологизированные образы прошлого, которые потом уже будут жить в безобидном виде мультиков. Я надеюсь, что наша бредовая советская ностальгия тоже постепенно перейдет в разряд гламурных украшательств и, соответственно, перестанет восприниматься как руководство к действию.

Сапрыкин: Если смотреть по сторонам, кажется, что откат к ценностям консерватизма и безопасности - он везде. Традиция наносит ответный удар. Вы сейчас скажете, что это ложный ход мыслей, но у России и здесь особый путь. Даже если не принимать всерьез пропагандистский разговор про традиционные ценности, все равно есть ощущение какого-то стазиса, равновесия. У нас вот такой парламент, такие силовики, такие аграрии, такая сфера ЖКХ, других не завезли. Это стабильная, прекрасно адаптирующаяся ко всем изменениям система; непонятно, что ее может вытолкнуть из этой точки.

Шульман: Все-таки за последние лет пять-восемь видно движение точки России на карте Инглхарта немножко вправо, чуть ближе к ценностям развития. Для молодого поколения, судя по тем исследованиям, которые мы имеем, фетишем является самореализация, интересная жизнь. Может быть, это универсальное свойство молодежи вообще: они опасаются прожить жизнь скучно, недостаточно выразить себя. Но понятно, что для них ценности безопасности не так важны. Что объединяет поколения детей и родителей - это ценность справедливости. А русская справедливость - это обширное понятие, много чего под ним подразумевается.

Сапрыкин: Хотелось бы его расшифровать или хотя бы понять, что люди имеют в виду, когда говорят о справедливости. «Давайте все останется так же, только, пожалуйста, не стройте таких больших дворцов, а стройте поменьше?»

Шульман: Не суйте нам в нос свое демонстративное потребление, да. И это тоже. Иногда под справедливостью подразумевается равенство. Иногда - милосердие. Иногда - по закону одно, а по справедливости другое. Иногда, наоборот, это законность: несправедливо, когда сильный использует закон в свою пользу. Иногда под справедливостью подразумевается возмездие - наказали виноватого, справедливость восстановлена. Это очень разнообразное, зонтичное понятие, но очевидно, что это одно из ключевых понятий нашего русского этического пространства. Культуры, если хотите.

Сапрыкин: Справедливость - это тоже русская константа, недостижимый идеал. А в мировом масштабе - существует ли этот консервативный разворот? Насколько далеко он может завести? Или, несмотря ни на что, все медленно движется по пути прогресса?

Шульман: Если говорить об изменениях и перспективах, один из базовых диспутов новейшего времени - спор Стивена Пинкера и Нассима Талеба. Это, грубо говоря, спор о том, уходит ли в прошлое массовое насилие или нет. Есть Пинкер с теорией глобального снижения уровня насилия, и есть Талеб, который говорит, что период условного мира после окончания Второй мировой войны - это некая передышка, затишье, но человеческая природа неизменна и дальше будет опять все то же самое. Почему я считаю, что Пинкер в большей степени прав? Во-первых, за него статистические данные, а во-вторых, из того, что происходят войны, не следует, что происходят одни и те же войны. Нравы войны меняются, способы войны меняются, объем насилия в целом снижается. Мне кажется, это достаточно очевидно, и причина этого - даже не нравственный прогресс, а в основном глобальная торговля. Все-таки капитализм побеждает зло. Как выражается Пинкер, живой покупатель лучше мертвого врага. Война - это тоже способ бизнеса, производства и получения доходов, но я думаю, что фронтальных войн, армия на армию, по крайней мере, в первом мире ожидать не стоит.

Тут есть одна засада, и она связана с термином «первый мир». Границы его, к сожалению, подвижны. Как показал наш опыт 1917 года, оттуда можно выпасть. Все-таки мы были его частью и перестали ею быть. Это, я думаю, базовый сюжет нашего ХХ века, не завершившийся пока. Даже сейчас довольно многие наши политические движения, кажущиеся кому-то абсурдными или преступными, связаны со стремлением не допустить изоляции, участвовать в глобальных процессах. За этим, подозреваю, стоит малоосознанное желание вернуться в первый мир, откуда, уж не знаю, сами мы выпали или нас оттуда выгнали (трактовка зависит от того, конспиролог вы или нет).

Сапрыкин: Это утешительное соображение о том, как меняется жизнь вообще. А как могла бы нынешняя российская система трансформироваться в сторону большей гуманизации, прозрачности, открытости?

Шульман: Я думаю, что движение в сторону большей гуманизации на самом деле существует, потому что меняются общественные ценности. Сколько ни верь во всевластие воображаемого Кремля, общество создает запрос, а власть на него отвечает. Сейчас мы подошли к точке довольно широкого разрыва между повестками властными и повестками общественными, между вектором развития общества и вектором развития системы управления. Например, протест 2011-2012 годов я считаю манифестацией именно этого разрыва. Общество развивалось в одну сторону, а аппарат развивался в другую или вообще деградировал во многих своих секторах и звеньях. На самом деле, судя по имеющимся исследованиям и реакции общества на те или иные события, толерантность к государственному насилию у нас низкая. Ниже, чем, например, в Турции. Это тоже один из итогов нашего ХХ века - люди с опаской относятся к государственному насилию. Поговорить о том, что «Сталина на вас нет», все горазды, а когда начинают реально кого-то арестовывать, это мало кому нравится. Точнее, скажем так: те, кому это не нравится, гораздо активнее тех, кому это нравится. Они готовы действовать, и их действие имеет результат, что мы тоже видим по всяким последним событиям. И людей удается отбивать, и заключенных освобождать, и власть вынуждена действовать относительно вегетариански. Надо сказать, там тоже сидят люди, которые не воодушевлены идеей преображения мира, у них тоже нет большого запала на репрессивную кампанию, нет ни запроса, ни инструментов, ни механизмов. Когда эту мысль высказываешь, обычно слышишь: а тут много и не надо, добровольцы всегда найдутся…

Сапрыкин: Кто написал четыре миллиона доносов?

Шульман: Да, вот еще одна из тех фраз, наравне с трагедией и фарсом, про которые хочется, чтобы их никогда не было на свете. И чтобы Тютчев еще ничего не писал про аршин, а Пушкин чтобы никогда не писал «Из Пиндемонти». Про аршин и стихи плохие, а «Из Пиндемонти» - стихи хорошие, но цитируют их всегда некстати.

Так вот, про четыре миллиона доносов Довлатов говорил на основании неизвестно каких данных. Историческими фактами это не подтверждается. Машина репрессий в 30-е годы работала вовсе не на доносах. Более того, судя по имеющимся архивам, их использование органами НКВД не поощрялось, и понятно почему - это ведь самодеятельность. Машина репрессий работала по принципу сети: брали одного человека, из него выбивали показания на других людей, брали других людей, из них выбивали - и так далее. Так шло расширение этого круга, машина создавала врагов для самой себя, а на следующем этапе уничтожались уже сами организаторы. Доносы были, но никакой значимой роли не играли. Это во-первых.

Во-вторых, обратите внимание, что именно в последнее время наблюдается недостаток добровольцев именно в этой сфере - организованного и неорганизованного насилия. Эта мысль мало кому нравится, но она подтверждается фактами: с учетом размеров нашей страны и численности мало чем занятого мужского населения количество людей, которые поехали на восток Украины, должно было быть гораздо больше. Я лично в 2014 году ожидала большей волны. В романе «Анна Каренина», когда речь заходит о добровольческом движении в помощь братьям-сербам, непатриотичный Толстой устами Левина говорит, что в восьмидесятимиллионном народе всегда найдутся не сотни, как теперь, а десятки тысяч бесшабашных людей. Их и сейчас много, не стало меньше. А у нас не было ничего подобного, никто туда добровольцем особенно не поехал, пришлось их заменять переодетыми настоящими служивыми. Точно так же нет охотников участвовать во всяких провластных митингах, и в пикетировании ненужных выставок, и даже в писании доносов. Делается это: а) только за деньги; б) плохо.

Сейчас мы подошли к точке довольно широкого разрыва между повестками властными и повестками общественными, между вектором развития общества и вектором развития системы управления. Например, протест 2011-2012 годов я считаю манифестацией именно этого разрыва. Общество развивалось в одну сторону, а аппарат развивался в другую или вообще деградировал во многих своих секторах и звеньях.

Сапрыкин: Тем не менее в 2014 году власть какой-то запрос угадала - запрос не на войну, но на победу.

Шульман: На позитивное достижение, на приобретение.

Сапрыкин: А как сейчас выигрывать выборы, как обеспечивать эти пресловутые 70 процентов явки? Кажется, что эта так называемая повестка меняется каждую неделю - то с американцами начинаем дружить, то опять разругались, то всем стало интересно про молодежь…

Шульман: Теперь забыли про молодежь, рассуждаем про теракты.

Сапрыкин: А тут еще мигранты, их надо изживать, они терроризм распространяют. Кажется, идет то ли тендер, то ли ситуативное перебирание вариантов: какой попадет, что сработает.

Шульман: Я против угадывания замыслов начальства. Во-первых, не угадаешь, во-вторых, это не очень важно. Давайте рассмотрим объективные данные. Парламентская кампания прошла при сверхнизкой явке, особенно в городах и в центральных русских регионах. Чем ближе 2018 год, тем больше политический менеджмент упирается в ту истину, которую мы, скромные политологи, рассказываем уже три года: что никакого «большинства» в политическом пространстве не существует. Его не существует политически, потому что оно а) пассивно, б) неорганизованно. Теперь, когда они поняли, что этих людей невозможно привести на избирательные участки, они на практике ощущают, что, собственно, имелось в виду. Обычно на это возражают: «Вы просто не уважаете простых людей». Мы очень уважаем людей, но есть законы политического действия, и единицей политического действия является структура, организация. Если вы не объединены, вас не существует.

Что с этим можно сделать? Ничего. Ничего они не придумают. Потому что повышению явки способствует непредсказуемость результата, непредсказуемости результата способствует конкуренция. А ни того, ни другого нельзя допустить, поскольку есть нутряное ощущение со стороны системы, что запрос на изменения, запрос на «завтра» так велик, что он перевернет сложившиеся расклады. А кандидатов от «завтра» не существует, за исключением одного, который не будет кандидатом. Все остальные кандидаты - от различных сортов «вчера».

То, что вы называете повесткой, - это наносной мусор, который плавает на поверхности информационного потока. Для того чтобы видеть происходящее, нужно поддерживать некоторый баланс между своими знаниями и своим незнанием. Берегите свое незнание - оно бережет ваш мозг.

Значит, на что имеет смысл смотреть? Есть три направления новостей, за которыми стоит следить. Первое - это протест. В основном городской, но не только, в основном социально-экономический, но не только. Точечный, ситуационный, с федеральной повесткой политической, с региональной повесткой экономической и средовой. Дальнобойщики, молодежь, против застройщиков, против сноса, за снос - неважно. Второе - это силовики и войны силовиков плюс чеченский сюжет. Нарушение и восстановление баланса в этой сфере - это, в общем, и есть российская внутренняя политика. И третье - это попытки власти реформировать самое себя, новая перестройка, планировочная активность. Вот в эти три папки можно складывать все имеющие значение новости. Что не помещается - смело выкидывайте.

Сапрыкин: Вы говорите, что надо смотреть на протесты. При этом одна из составляющих всеобщей выдрессированной беспомощности - ощущение, что протесты ничего не меняют.

Шульман: При этом после каждых протестов наступают довольно значительные перемены. Как раз одно из свойств выученной беспомощности - не видеть реальности.

Встречаясь с сопротивлением в реальной жизни, будут откатывать назад, стараясь сделать вид, что так и было задумано первоначально. Мы еще увидим примеры таких отступлений, которые нас удивят - или должны будут удивить, если бы не поразительное свойство нашего гражданского общества не понимать своей силы и не видеть своих собственных побед. У нас, когда власть, к примеру, освобождает того, на кого общество показало пальцем, это называется «власть перехватила у нас правозащитную повестку!». Это примерно как если бы в мае 45-го вы вошли в берлинский бункер и залились разочарованными слезами: все пропало, он перехватил у нас повестку борьбы с Гитлером!

Сапрыкин: Тот план действий, который предлагают кандидаты от «завтра», - если на улицу выйдет миллион людей, то все волшебным образом изменится, - звучит не очень убедительно.

Шульман: Я не слышала, чтобы это предлагали кандидаты от «завтра». Кандидаты от «завтра» действуют очень разумным способом - они создают сеть, организационную структуру, которая, как мы уже сказали, есть единица политического процесса. Они совершенно правильно поступают, занимают поляну, где никого нет. Это очень грустно, что на ней никого нет, - в условиях большей политической свободы мы бы имели 40 таких кандидатов.

Сапрыкин: Вопрос в том, есть ли у кандидатов от «завтра» какое-то пространство для позитивного действия за пределами этой ура-протестной риторики. Куда им можно вклиниться, чтобы быть успешными не когда-нибудь, а прямо сейчас?

Шульман: Они и сейчас являются фантастически успешными, просто удивительно. Если мы посмотрим на объективные обстоятельства, на то, что было и что стало, то это просто поражает воображение. Мы же склонны этого не замечать, мы воспринимаем все сущее как должное.

Что делать? С одной стороны, использовать гражданскую энергию, которой очень много, как показывает история наших НКО, как показывает история нашего благотворительного сектора, как показывают все последние события. И с другой - пытаться использовать повестку справедливости. Мы видим изменение общественного запроса. Обычно его трактуют так: перестала интересовать внешняя политика, стала интересовать внутренняя. Это слишком общо. На самом деле людей все больше и больше интересуют именно широко понимаемые социальные вопросы, вопросы социальной справедливости. Если перевести эту повестку на политический язык - это верный путь к сердцам людей. Общество интересует все, что касается здравоохранения, образования, все, что вокруг детей. Обратите внимание, какое количество скандалов в последнее время связано со школами. Это тоже очень характерный признак. Я, как известно, против исторических аналогий, но вспомните - перестройка начиналась с движения педагогов-новаторов, со скандалов в школах, с писем в «Комсомольской правде» и «Пионерской правде» о том, что детей в школах обижают...

Сапрыкин: И еще всех начали волновать проблемы молодежи. Один в один с тем, что происходит сейчас.

Шульман: Вообще смешно по поводу реконструкторского бреда: наш с вами правящий класс одержим идеей переиграть заново Андропова. Их же настоящий герой - не Брежнев и не Сталин, а Андропов. Давайте мы будем как коллективный Андропов, но будем жить долго и все предотвратим. И в определенной степени им это удастся - нового «развала Советского Союза» не будет, система сохранит себя, но она изменится так, что те, кто сейчас воображает себя Андроповым, едва ли ее узнают, если доживут.

Что обобщенное начальство будет пытаться делать к 2018 году? Я думаю, что они будут пытаться починить телевизор, который поломался. Не починят особенно. Что-то попробуют устроить в узком зазоре между «надо что-то сделать, а то нас никто не смотрит» и «программа “Взгляд” развалила Советский Союз». Это очень узкая щель, кто туда влезет - я не знаю.

А придут они в итоге к так называемому инерционному сценарию: к выборам плебисцитарного типа, на которых не делается выбор, а как бы выражается доверие инкумбенту. Судя по свежей политтехнологической идее с переносом даты выборов на 18 марта, будут пытаться заставить людей проявить благодарность за то, что им Крым присоединили. Когда у Людовика XIV пошли военные неудачи в 1710-х годах, он произнес оставшуюся в истории фразу: «Господь Бог, кажется, забыл, как много я для него сделал». Вот российскому народу пытаются напомнить, как много для него сделали, а то он начинает это забывать.

Только явки этим не поднимешь, и результат будет сделан теми же самыми нацреспубликами и регионами электоральных аномалий, а после выборов они придут за благодарностью. И вот они-то как раз не дадут забыть, как много они сделали для общей победы.

Рост регионального разнообразия будет продолжаться и после 2018 года. Снижение управляемости, дальнейшее появление и расцветание альтернативных центров принятия решений. Усиление силовых войн, войн за ресурсы.

В рамках, так сказать, сценария пробуждения спящих институтов, «живых мертвецов», я жду большей активности от своей любимой Государственной думы. Объясняться это будет тем, что у нас просто такой амбициозный Володин, а предыдущие спикеры почему-то не были амбициозными, вечно спали на ходу. Понятно, что люди все приклеивают к персоналиям. Но у политических процессов есть объективные причины, которые от самих политических акторов не очень сильно зависят.

Над всей этой цветущей сложностью будет довольно смутно сохраняться шапка президентского правления, которое служит некоторым стабилизирующим фактором - скорее для элиты, чем для граждан. Не знаю, является ли описанное оптимистическим прогнозом или нет, но мне это представляется наиболее вероятным сценарием.

В политической науке есть хорошо известный и изученный феномен: авторитарный или полуавторитарный режим, сталкиваясь с оппозицией, расширяет свою базу поддержки. То есть выступления против власти заставляют ее искать дополнительную опору помимо той, которой она пользовалась традиционно. Если бы термин не звучал так издевательски, можно было бы сказать, что в ответ на протесты авторитарная власть демократизируется. Хотя и не так, как этого обычно желают протестующие. Мы можем это увидеть и на примере посткрымских событий.

Я считаю всю крымскую и восточноукраинскую историю следствием или ответом власти на протесты 2011-2012 годов. Эти протесты были объективным общественно-политическим процессом: они стали манифестацией противоречий между социумом и системой управления. Во времена, как сейчас это принято называть, «сытых двухтысячных» под влиянием одних и тех же факторов — нефтяного благополучия и информационной открытости — общество прогрессировало, а аппарат управления не развивался, а в некоторых своих отсеках деградировал. Разнонаправленное развитие одного и другого — «производительных сил» и «производственных отношений», если говорить языком марксизма (аналогия не полная, но проясняющая картину), — привело к конфликту, который выразил себя в массовых протестах 2011-2012 годов. Это был процесс, который нельзя было «победить», замести под ковер или сделать вид, что его нет. Говорить о том, что протест был «слит» из-за того, что кто-то в какой-то момент неправильно себя повел, занимательно, но малоосмысленно. Понятно, что участники протестов ожидали какой-то другой реакции и других результатов для себя, но из этого не следует, что протест был «подавлен» в смысле «уничтожен». Он имел и продолжает иметь последствия.

К чему привела реакция политического режима? Для граждан и элит были предоставлены новые возможности участия в общественно-политическом процессе. При этом приобретения граждан находились почти исключительно в поле символического, тогда как элиты получили сущностные преимущества.

Как это выглядело? Власти сделали гражданам подарок — Крым. У этого события было множество внешнеполитических, внутриполитических и экономических последствий, но оно должно было вызвать — и вызвало — достаточно долгоиграющую позитивную реакцию. Присоединение Крыма было спецоперацией, которая не требовала никакого гражданского участия ни внутри России, ни в самом Крыму, тем не менее, поскольку людям все это очень понравилось, у них возникло ощущение, что они сделали что-то хорошее вместе с властью. После крымских событий вплоть до второй половины 2016 года число людей, положительно отвечающих на вопрос «Можете ли вы влиять на происходящее в стране?» постоянно росло. «Посткрымская эйфория» в строгом смысле длилась недолго — ее стерли уже осенью 2014 года первые волны экономического кризиса, — однако осознание Крыма как приобретения (а не потери или убытка) продолжается до сих пор.

После крымских событий мнение и интересы армии стали учитываться при принятии политических решений

Внутри элит определенные группы интересов получили от крымской и посткрымской политики бонусы, а значит, стали еще влиятельнее и богаче. Речь в первую очередь идет об армии и ВПК, а также об агрохолдингах и ретейле. Первые заинтересованы в агрессивной внешней политике, высоких расходах на оборону и ВПК и в собственном представительстве во власти. По сложившейся позднесоветской и постсоветской политической традиции армия и флот не являлись политическим актором. Одним из, казалось бы, очевидных, но очень редко замечаемых парадоксов нашей политической системы, начиная с послевоенного периода, является тот факт, что спецслужбы — это политический актор, а армия — нет. По итогам крымской истории и того, что последовало за ней (Восточная Украина и Сирия), армия тоже стала политическим актором, вернула, или, правильнее сказать, приобрела политическую субъектность.

Выражается это в том, что мнение и интересы армии теперь учитываются при принятии политических решений. Даже с точки зрения внешних проявлений и медиакартинки, во всех рейтингах явного и тайного влияния министр обороны будет назван в числе пяти самых значимых людей в стране. С его предшественниками такого не было. По всем циркулирующим легендам он участвовал в принятии ключевого решения по Крыму и являлся одним из основных decision-makers в дальнейшем. Кроме того, армия, которая и раньше получала много денег, теперь получает еще больше. Настолько много, что в 2016 году расходы даже пришлось немного урезать — они стали неподъемными для экономики. ВПК и армия — не единая группа интересов, но и ВПК выиграл от крымской кампании и того, что за ней последовало — прежде всего, в финансировании.

Крупные агропроизводители — сельскохозяйственные холдинги юга России, которым принадлежат целые регионы и которые в правительстве представлены министром сельского хозяйства — бывшим губернатором одного из таких регионов, — получили в качестве бонуса продуктовое эмбарго. По этой причине никакой отмены продуктовых контрсанкций в ближайшее время ожидать не следует: они слишком выгодны. К агрохолдингам присоединяется группа ретейла — сетевой торговли. Для них выигрыш чуть менее очевиден, потому что средний чек покупателей сетей уменьшился: крымская история и ее последствия отрицательно повлияли на доходы населения. Тем не менее для них сотрудничество с агропроизводителями и монополизм на внутреннем рынке, избавление от западных конкурентов — тоже фактор выгоды.

Можно выделить еще одну, менее очевидную (хотя постоянно находящуюся на виду) группу интересов — медиабюрократию, то, что называется «машиной пропаганды». Эти люди тоже получили больше, чем имели: внимание, политический статус и деньги.

Люди выбрали стратегию пассивной адаптации к новым экономическим условиям, но одновременно с этим произошло усиление политической апатии и абсентеизма

Говоря о последствиях 2014 года, важно отметить не только то, что произошло, но и то, чего не случилось. Система не перешла на военное положение, не вступила в прямой конфликт со всем миром. Ее испугала изоляция, и она стала спасаться от нее всеми методами, в том числе хаотично вмешиваясь в любые мировые процессы без какой-либо внятной цели, кроме одной — избежать изоляции. Но что еще важнее — когда за крымской историей началась история на востоке Украины, большинство граждан не приняли в ней участие. Учитывая масштабы нашей страны, поехать в Донбасс могло бы гораздо больше людей, если бы эта история действительно отвечала на внутренние потребности общества. Но этого не произошло. Участие в этих событиях российских военных спецслужб говорит о том, что добровольцев недостаточно (а сама необходимость привлечения добровольцев — о том, что было недостаточно поддержки местного населения).

Все увлекательные приключения России 2014 года не вызвали внутри страны мощной националистической волны. Можно было ожидать, что в ответ на украинские события и Крым в России приобретут популярность националистические идеи. Если бы это было так, мы бы увидели новые националистические силы: новые партии и новых лидеров. Это была бы волна такой энергии, с которой власть ничего не могла бы сделать. Но она успела вовремя кооптировать одних и репрессировать других. То, что это удалось сделать с такой легкостью, говорит еще и о том, что сущностная поддержка националистических сил была невелика.

Проще говоря, на них не было спроса. Уже по результатам региональных выборов осенью 2014 года можно сделать вывод, что те партии, которые усиленно использовали как крымскую, так и националистическую, ультрапатриотическую повестку («Родина», «Патриоты России», «Коммунисты России»), не получили за это никаких электоральных преимуществ. Парламентские выборы 2016 года этот вывод только подтвердили. Сейчас понимать это особенно важно, потому что за прошедшее с 2014 года время экономическое положение граждан ухудшилось (мы видим по динамике доходов). Люди выбрали стратегию пассивной адаптации. Но одновременно с этой пассивной адаптацией к новым экономическим условиям произошло усиление политической апатии и абсентеизма. И это станет главной проблемой выборов 2018 года: над ее решением сейчас преимущественно думает наш политический менеджмент.

Дмитрий Мазоренко, Vласть

Фото Жанары Каримовой

Екатерина Шульман – кандидат политических наук, доцент кафедры государственного управления Института общественных наук РАНХиГС при президенте России. Автор книг «Законотворчество как политический процесс» и «Практическая политология: пособие по контакту с реальностью». Политолог регулярно выступает с публичными лекциями о состоянии внутренней политики России, эволюции политических режимов, общественных норм и возможных формах их трансформации в будущем. С сентября этого года ведёт авторскую передачу «Статус» на радиостанции Эхо Москвы.

В Казахстане люди с удовольствием отказываются от политического участия, даже когда для этого появляются небольшие лазейки. Им тяжело мобилизоваться и они делегируют все политические задачи в Астану. Сейчас в целом уместно говорить о патернализме или это какое-то советское, инерционное следствие, которое скрывает изменение формы участия?

О патернализме уместно говорить, потому что это реально существующее социальное явление. Это некий паттерн сознания, который влияет и определяет поведение людей. То, что вы назвали советским наследием - я не уверена, что это является именно им, хотя советская власть, конечно, очень сильно вытаптывала любые попытки независимой коммуникации, объединения и кооперации. Как у всякого тоталитарного режима, лексика советской власти была противоположна ее действиям – ничто так не репрессировалось, как две вещи: коллективной действие и публичное говорение. Вот эти два навыка, которые должны были быть истреблены. Публичное говорение заменялось ритуальными речами с предварительно подготовленным и строго согласованным текстом. Плакаты на демонстрациях также были согласованы. И вся публичная сфера была строго ритуализирована. Коллективное действие репрессировалось чрезвычайно жёстко, вне зависимости от его идеологической направленности. Невозможно было создать кружок по чтению Ленина, как невозможно было и создать террористическую ячейку – наказания за то и другое были приблизительно одинаковые. Соответственно, постсоветский человек вышел в мир с отсутствующими, не просто нулевыми, но отрицательными социальными навыками. Тем не менее, патернализм как таковой старше советской власти. Он вообще характерен для традиционных обществ. Традиционные общества – это, базово, общества аграрного уклада. Когда с социально-экономической точки зрения аграрный уклад уходит, то патернализм начинает подвергаться эрозии. Но постепенно, и для общественных процессов это может быть очень медленно. Я не знаю, какова именно ситуация в Казахстане.

Непрофессиональный взгляд на карту ценностей Инглхарта показывает, что мы более традиционное общество, чем Россия.

Но тут есть некий парадокс. На этой карте две оси: вертикальная отображает ценности традиционные и секулярно-рационалистические, а горизонтальная – ценности выживания и ценности самовыражения/развития. Если ваш социум более традиционный, то он будет и более коллективистским. Традиционное общество – общество антииндивидуализма. Это общество структур, это общество традиционных ролей. Структуры традиционного общества – это, в первую очередь, семья, и во вторую – община. В определённой степени, традиционные общества противоположны или даже враждебны государственной вертикали. Поэтому все тоталитарные проекты боролись с традиционализмом: с семьёй, с религиозными общинами и с сельскими общинами. Одновременно, эта общинность размывается и демократическим механизмом, который основан на общих правилах для всех. Поэтому в некоторой степени, нельзя сказать однозначно, что это низкое положение по шкале «традиционность» делает вас как “хуже”. Возможно, оно защищает вас от тоталитаризма. Это некая смягчающая подушка против железной руки государства. С другой стороны, конечно, делегирование ответственности начальству, и я сейчас не говорю только о государстве, вместе с гражданской пассивностью – это препятствие на пути развития, это понятно. Опять же, я не знаю какая ситуация у вас. В России я наблюдаю процесс, который забалтывается государственной пропагандой и не очень хорошо понимается самими гражданами, потому что люди не видят, что у них перед носом. Это вообще какая-то аберрация, видимо, непреодолимая. Для того и нужны люди, занимающиеся социальными науками – человек, находясь внутри социума и внутри социального процесса, не в состоянии его увидеть. Если только не происходит что-то революционное - тогда уже и дураку видно, что что-то происходит. Так вот: то, что можно назвать русским гражданским ренессансом, который начался у нас в середине 2000-х годов, и примерно с 2010-го приобрёл взрывной характер – это всё возрастающая активность общественных организаций, стремление людей к участию, новая связанность, драйвер которой в новых технологиях и социальных сетях. И это один из базовых социальных процессов, который проявляет себя в политическом действии, как только для этого есть возможности. Возможности могут быть разными: всевозможные местные выборы, избыточная активность начальства - посмотрите на то, что происходит сейчас в Москве, например, на, протест против реновации. Это довело ситуацию до того, что при всей выстроенности нашей системы контроля за выборами единственным надёжным инструментом влияния на их результаты остался запрет на допуск. То есть, если есть допуск хоть каких-то не провластных кандидатов или партий, то результат становится непредсказуемым. Это переход, который произошёл у нас некоторое время назад и который, как всегда, никто не заметил. Точнее, что значит - никто не заметил? Сами политические менеджеры заметили его хорошо. Они не формулируют это в таких терминах, они не понимают, что происходит. Но на практике они действуют ровно исходя из этого неформулируемого понимания: только недопуском мы можем контролировать процесс, иначе никак. Ни контролем над финансированием, ни над агитацией, ни над медийным пространством, ни даже полицейскими репрессиями и фальсификацией результатов. Только недопуск, только хардкор. Но я не знаю, как у вас. Тут лучше смотреть не на отдельный политический акт, в смысле – сколько людей вышло на митинг, мало вышло - общество пассивное. Это не так работает. А смотреть полезно на некоммерческие организации, благотворительность, сферу филантропии.

С этим всё достаточно сложно, но зарубежные организации у нас работают, хотя приходится им нелегко.

Что ещё может являться маркером? Как развивается сфера гуманитарной самодеятельности, появляются ли благотворительные организации, становится ли предметом общественного внимания те сферы, которые всегда были закрыты – детские дома, тюрьмы, интернаты для умственно отсталых. Другой хороший индикатор – что становится предметом публичного скандала, вокруг каких тем поднимается шум, даже в самой жёлтой прессе. Это как в фильме Men in Black, где они читали таблоиды, чтобы отслеживать своих клиентов – беглых инопланетян. Я всегда слежу за такими вещами. Полезно смотреть блокбастеры, чтобы понимать внешнюю политическую обстановку – с кем борется Первый мир, кого нынче объявили врагом человечества, какие угрозы осознаются и какие социальные нормы инсталлируются людям в голову. А для того, чтобы понять, что на уме у общества, смотрите на скандалы типа: чиновник переехал кого-нибудь на машине, кто-то за государственные или собственные деньги купил, скажем, золотой унитаз, или спит с известной певицей.

После распада СССР люди и сами ждали от себя большего политического участия, но этого не произошло. Исследование Европейского банка реконструкции и развития даже говорит об их разочаровании в либеральных идеалах, к которым они поначалу стремились. Почему это случилось, и почему так легко были сданы позиции?

Коммунистическая власть была гуманитарной катастрофой, и всё что произошло после – стало её последствиями. Как бы ни были тяжелы годы после неё, избавление было благом и счастьем. По историческим меркам это произошло мирно и не так болезненно как могло бы - империи распадаются гораздо хуже и кровавее. Что касается сданных позиций, я не знаю, как это было у вас, но в случае с Россией я бы не прочерчивала некую прямую линию от высот участия и либерализма в 90-е до глубин пассивности и авторитарности сейчас. Социально-политический процесс шёл не так. Ещё раз повторю свой тезис про отрицательные политические навыки постсоветского человека: ранние 90-е годы были годами большой общественно-политической активности, но эта активность была ужасно неумелой, рандомной, хаотичной. Люди не виноваты в этом, это последнее, в чём они виноваты. Но, понимаете, с тех пор мы привыкли возлагать надежды на то, что миллион выйдет на улицу, и обвинять миллион в том, что он этого не сделал. Но выход на улицу – это ужасно примитивная форма общественной деятельности. Она, вообще-то говоря, сама по себе никогда ни к чему не приводит. Власть не меняется после митинга. Митинг призван просто продемонстрировать то, как нас много. Это не действие, это именно что демонстрация. Для России все прошедшие годы я бы назвала непрерывным процессом обучения социальности. То, что какие-то ловкие люди захватили ресурсы, пока общество училось, и с тех пор не хотят с ними расставаться, это, может быть, было неизбежно.

Когда говорят о разочаровании в либерализме, имеют в виду какой-то странный набор слов, который наверняка появлялся в медиа сначала с одной оценкой, а потом – с другой. Это ничего не значит. Русский человек вообще природный либертарианец, только никогда не признается себе в этом – он индивидуалист, он консьюмерист, он не верит институтам и доверяет только знакомым. Он не верит в навязанные правила и считает, что сам должен их себе устанавливать.

Почему в наших странах закрепилась и сохраняется персоналистская власть - это очень странное явление в условиях коллективизма и неприятия индивидуализма?

Мы здесь говорим о двух вещах: о персонификации власти как о восприятии – о том, что имеется в сознании людей, и о персонификации власти как о политическом институте, о персоналистском правлении. Их нужно различать. Персонификация как восприятие - это, наверно, неизбежное свойство человеческой природы. Люди – социальные существа, и прежде всего мы настроены друг на друга. Известно, что младенцы дольше задерживают взгляд на человеческом лице, чем даже на погремушке. Наш мозг устроен так, что больше всего мы видим и внимательно наблюдаем за лицами людей, замечая мельчайшие изменения в мимике, какие мы не видим в других объектах. Поэтому люди всегда будут хотеть наклеить бирку с именем и лицом на любое явление бытия. Даже законы природы у нас носят имена Ломоносова и Лавуазье, эпохи называются именами политических лидеров – это естественно. Поэтому люди предпочитают изучать историю, читая биографии великих людей. Нельзя сказать, что это какая-то специальная авторитарная штука, или какое-то специальное явление, характерное для отсталых стран, заражённых патернализмом. Это не всегда так.

Более того, сейчас в политической науке есть мнение, что эта новая медийность и переход всех ранее скрытых политических процессов в публичное поле приведёт, возможно, к новой персонализации. Потому что люди хотят знакомого человека, и такой политический лидер становится обвешан многочисленными ожиданиями, и в этом смысле представляет большую ценность, чем раньше - как раскрученный бренд. Грубо говоря, политические лидеры становятся такими актёрами, без которых снимать сериал уже затруднительно. А поскольку нужно снимать сериал и иметь зрителей, чтобы они за тебя проголосовали, то это может привести к парадоксальной вещи – более длительному пребыванию людей на посту, в том числе и в Первом мире. В качестве такого примера называют Ангелу Меркель. Понятно, что политическая система Германии совершенно иначе устроена, чем у президентских республик, канцлер там не обладает всей полнотой власти. Ею никто не обладает - в чем, собственно, и состоит смысл системы сдержек и противовесов. Понятно, что её долговременное пребывание на посту совершенно не мешает ротации и обновлению властного механизма. Но эта брендизация политики, видимо, действительно происходит, хотя ее можно рассматривать как персонализацию на новом техническом уровне, а персонализация, как мы с вами только что сказали, существовала всегда. Но она не будет приводить к тому, что каждый, кто попал во власть, будет сидеть там по 50 лет. Потому что тот же запрос приводит к появлению новых людей – какого-нибудь условного Макрона. Или молодой женщины, которая стала премьер-министром Новой Зеландии. Или другой молодой женщины, которая возглавила правительство Исландии. Новые лица так же нужны, как какие-то привычные актёры. Поэтому, эта самая новая публичность не приведёт к застыванию политической сцены. Я думаю, это было бы противоестественно.

Но вопрос в том, каковы при этом ваши политические институты. Насколько они в состоянии функционировать вне этого медийного контекста. То, что мы видим в США, - это, вопреки всем разговорам, пример довольно завидный. Пример того, как неожиданный человек стал президентом, а машина работает без него. Его попытки куда-то влезть обычно к добру не приводят: раз за разом его вышвыривает из этого механизма, куда он пытается сунуть палец. А провести он может только те меры, которые являются плодом межпартийного и внутрипартийного консенсуса. Это пример того, как медийная персонификация сочетается со здоровыми институтами – хорошо сочетается. Лучше, чем с их отсутствием. Потому что одна из базовых проблем демократии – как предохраниться от захвата власти тем, кто, придя к власти, отменит демократические институты.

Собственно, эту проблему сформулировал еще Аристотель в своей Политике: богатый и известный человек, условный Аристид или условный Трамп, он будет иметь большие шансы на выигрыш, а выиграв, узурпирует институты, он привяжет все механизмы к своей руке. Но обычно ссылаются на Гитлера, «пришедшего к власти демократическим путем». Только он не приходил к власти демократическим путём: он воспользовался демократическими институтами, чтобы встать на первую ступеньку власти, которую он приобрёл прямым насилием. Выгнать часть депутатов из парламента и распределить их мандаты между собой – это не демократический способ прихода к власти. Каково решение «основной проблемы демократии»? Распределение власти. Демократия - это, прежде всего, про сдержки и противовесы. И институты, работающие автономно друг от друга и перекрёстно контролирующие друг друга.


А если говорить именно про персоналистские автократии?

Персоналистские автократии – почтенная разновидность недемократических режимов, среди них они занимают видное место. У автократий есть несколько разновидностей – есть партийная автократия, есть военная автократия, есть персоналистские автократии, а некоторые учёные упоминают ещё о традиционных автократиях, с традиционным типом легитимации - проще говоря, монархиях. Персоналистские автократии живут достаточно долго – их средний срок жизни около 16 лет, после чего с ними начинаются трансформационные процессы. Они хуже всего переживают транзит власти. Если бы этот секрет, если бы эту головоломку кто-то разгадал, то автократии жили бы вечно и выиграли у демократии историческое соревнование. Но этого не происходит.

Более того, автократии демократизируются. Они вынуждены принимать демократический облик, потому что это требование времени. Если хотите, мода такая - только это не шутки, мода – это серьёзно. Это манифестация изменившегося социального запроса. То, что считается приличным и необходимым, и все это делают, означает общественную трансформацию и изменение нормы. Уже мало кто может позволить себе старую добрую авторитарную модель, в которой будет одна партия, один несменяемый лидер, отсутствие парламента, а законы сам напишу. Множество научных статей написано о том, зачем автократиям легислатуры, зачем им нужен парламент? Зачем автократии проводят выборы, которые всегда для них опасны? Не в смысле, что они проиграют, хотя и такое случается: опрокидывающие выборы – вполне реальное явление, когда всё было замечательно и предсказуемо, а потом, вдруг, в голове у избирателя щёлкнуло, что голосование всё-таки тайное и кабинка закрытая, после чего люди взяли бюллетень и нарисовали неожиданное.

Но даже с предсказуемым и гарантированным результатом выборы для автократии нервный и турбулентный период, как мы видим это на примере России прямо сейчас. Элитная конкуренция активизируется, все конфликты обостряются, кланы и группы интересов начинают жрать друг друга с удвоенной силой. Требуются особые вливания в регионы, чтобы люди там сидели смирно и демонстрировали довольство, а не, наоборот, протест. С одной стороны, таким режимам хочется развить репрессивную активность, потому что они чувствуют опасность от всей этой движухи, с другой стороны – нельзя, потому что людей вроде как нужно, наоборот, задабривать.

Кстати, всегда обращайте внимание на такую вещь: перед выборами любая автократия, какой бы она не была, хочет понравиться. Ей нужно делать что-то, чтобы показаться людям хорошей. Обычно автократиям трудно узнать, что на самом деле людям нравится, поскольку эти режимы герметизируются и изолируют себя от социума. Всем была бы хороша персоналистская авторитарная модель, если бы она могла остановить время, но она, к сожалению, этого не может. Дальше начинается проблема. Именно поэтому по статистике существование персоналистских автократий среди всех остальных видов авторитарных режимов наиболее часто заканчивается насилием. Справедливости ради скажем, что мы видели ненасильственные примеры передачи власти в них – Узбекистан, скажем. Там, конечно, наследную принцессу не то убили, не то заперди в квартире и заставляют платить за еду, совсем без жертв не обошлось. Но массовой резни не случилось, более-менее всё прошло по-вегетариански. Туркменистан – олдскульная автократия без заморочек, одна из немногих оставшихся в таком чистом жанре – там тоже группы интересов смогли договориться после смерти Ниязова.

Тем не менее, в большинстве случаев, если вы не были беспримесно авторитарны, изолированы, и у вас были какие-то связи с миром, то транзит власти для вас будет нервным периодом. Довольно частый сценарий трансформации персоналистских автократий – это захват власти военными, которые, в свою очередь, передают власть уже новому выбранному лидеру. Как ни странно, так называемые хунты - то есть военный автократии - меньше всего живут (7 лет в среднем) и наиболее склонны заканчивать свою жизнь демократизацией. Посмотрим сейчас, кстати, на Зимбабве.

Партийные автократии почти бессмертны, они живут сколько угодно долго. Не в китайском масштабе, возможно, но в Мексике похожая история. Кстати, не так давно, после некоторого перерыва, там опять избрали представителя партии, который подавил у них гибридный авторитаризм. И он начал курс реформ, вполне себе либеральных.

Интересно, что при общемировой любви к Китаю, никто не пытается перенять его политическую модель. Она совершенно уникальна. Китайская система позволяет им цикл за циклом проводить ротацию, проводить обновление правящего класса. Ещё одним инструментом ротации в Китае являются расстрелы, без этого тоже никуда. Китай в какой-то мере позаимствовал свою модель отдельные элементы у Советского союза, но всё равно, по сравнению с их внутрипартийной ротацией и системой рекрутинга кадров все практики КПСС были детским лепетом.

И всё же, почему автократические режимы оставляют чёрный ход для демократизации и прямо не заявляют о своей природе?

В науке есть несколько версий на этот счёт, которые уместнее было бы назвать причинами, поскольку каждая из них описывает какой-то кусочек реальности и имеет право на существование. Первое объяснение: это делается для виду, это чистая декорация, которая необходима, чтобы производить впечатление и соответствовать нормам внешней аудитории, если страна желает получать кредиты и участвовать в международном товарном обмене. Кроме того, это делается для того, чтобы производить впечатление на своё собственное население, поскольку даже в экономически неудачливых странах люди как-то почувствовали, что между наличием выборов и наличием айфонов и разнообразием еды есть какая-то связь. В начале 90-х годов был принят титул 22 Кодекса США, согласно которому финансовая помощь стране, где законная власть смещена силовым путем, не оказывается, пока там не проведены общенациональные выборы. Той же нормы придерживается и ЕС. После этого заговорщики всего мира, скинув своего Юлия Цезаря, срочно проводят выборы, если они хотят получать международную помощь. А обычно перевороты такого рода случаются в бедных странах, и они рассчитывают на международное содействие.

Второе объяснение: теория кооптации. Она говорит о том, что наличие легальных политических процессов, наличие альтернативных партий, выборов и подконтрольного, но функционирующего парламента, позволяет режиму кооптировать, то есть включать в себя, те силы, которые могли бы быть ему оппозиционны. То есть превращать оппозиционеров в соучастников. Это делает режим более устойчивым.

Это уже более интересное объяснение, потому что оно подводит нас к третьему – к так называемой теории административной биржи. Там речь идёт о том, что эти коллективные органы, которые, казалось бы, ничего не решают, по своей природе являются всегда более открытыми площадками, чем любые другие, и позволяет группам интересов договариваться и взаимодействовать. Там всё-таки торгуется некая административная валюта.

Точно так же и выборы можно рассматривать, как сорт административной биржи. Выборный период - время, когда региональные власти должны доказать, что они контролируют ситуацию на своей территории, соответственно, региональная власть может меняться перед выборами с тех, кто недостаточно надёжный, на тех, кто рассматривается как способный эти выборы провести прилично и без ярковыраженных скандалов и массового возмущения. Кроме того, выборы предполагают декларацию каких-то программ и намерений. Соответственно, это возможность устроить не только ярмарку вакансий, но и ярмарку проектов.

Казалось бы, это всего лишь соревнование за доступ к уху основного кандидата, но на самом деле – нет. На самом деле, это попытка для политической системы понять, что у людей на уме: что бы такого сделать, чтобы ничего не делать, или как бы нам так измениться, чтобы остаться прежними. Ну и известно, что чем больше политических институтов демократии ты симулируешь, тем устойчивее ты становишься. Одновременно, тем легче и быстрее твой путь к демократизации, как только для этого у тебя появятся необходимые условия. Какие это условия? Обычно считается, что это экономический кризис, но напрямую от бедности (ка ки от богатства) демократия не заводится. Главное из условий - изменение общественного запроса, когда общество достигает некоторого уровня развития, при котором начинает хотеть участия в процессе принятия решений, всё меньше готово делегировать, и всё больше хочет контролировать.


Почему население постсоветских стран питает антипатию к демократическим институтам, считая их проявлением западничества? И насколько устойчива эта антипатия?

Прелесть демократических институтов в том, что в них нет ничего специфически западного или американского. Они адаптируются к любому укладу и любому типу культурного и общественного устройства. Не нужно считать, что это некая высота, которую нужно взять, а иначе ты проиграл. Я бы сравнила это с понятием “достаточно хороший родитель” - не надо стремиться быть идеальным родителем, только загонишь себя в невроз. Но надо быть достаточно хорошим функциональным родителем, справляющимся со своими обязанностями и не травмирующим детей. Так и с системами управления. Ты достаточно хорошая демократия, если у тебя есть механизмы сменяемости власти, элементы свободы слова, политической конкуренции и гражданского контроля над административными институтами – это уже много. Посмотрим на Монголию, где проходят конкурентные президентские выборы, посмотрим на Южную Корею, которая, несмотря на богатейшие коррупционные традиции, как-то ограничивает их, если мы посмотрим на ряд вполне бедных африканских стран (Ботсвана, Гана или Лесото), которые, тем не менее, являются мирными и вполне работоспособными демократиями - мы видим, что для этого не нужно быть ни слишком богатым, ни каким-то очень сильно западным. Поэтому сказать, что на постсоветском пространстве существует какая-то непереносимость демократии, как бывает непереносимость лактозы, нельзя. Есть пропаганда, которая определённые слова сперва навязывает, а потом ассоциирует с чем-то неприятным. Поэтому в результатах многочисленных социологических опросов люди в значительной степени повторяют то, что они слышат по телевизору. Это, на самом деле, мало о чём говорит.

Да, есть исследования, которые связывают наклонность к авторитаризму в политике с ресурсной зависимостью в экономике – то, что называется петрогосударствами. Но в то же время мы видим вполне ресурсные страны, которые не скатываются ни к какому авторитаризму. Самый известный пример – это Норвегия. Поэтому сложно сказать, не является ли нефтяное проклятие, которое сразу все страны делает диктатурами разной степени жёсткости, медийным мифом. Да, лучше иметь диверсифицированную экономику, чем монополистическую - это очевидно. Но сами по себе ресурсы никого не делают автократом. Поэтому в родовые проклятия я не верю. Постсоветское пространство – большое, и разнообразие политических режимов в нём тоже достаточно широкое.

А существуют ли у абсентеизма какие-либо видимые границы?

Абсентеизм, если брать его узкое значение неучастия населения в выборах, это вещь, как показывают данные, во многом культурно обусловленная. Например, в Европе явка традиционно выше, чем в США. Причём даже на тех выборах, где нет интриги, нет новых, неожиданных кандидатов или партий - что, как считается, способствует повышению явки. Интриги нет, явка есть. На выборах в США интрига в 2016 году была, а явка была при этом низкой.

Каковы факторы, влияющие на явку? Во-первых, непредсказуемость результата, во-вторых - отсутствие слишком высокой цены голосования. Скажем, если погода хорошая и до избирательных участков легко дойти, то люди придут с большей вероятностью, чем если будет лить дождь и участки будут находиться далеко, или при входе на участки их будут бить. Но третий очень значимый фактор – это традиция, политическая культура. Если люди в принципе привыкли ходить на выборы, то они будут ходить, даже если не очень понятно, в чём большая выгода от их присутствия. Люди охотнее пойдут, если им кажется, что своим присутствием они могут изменить ситуацию. Это, условно говоря, сценарий муниципальных выборов в Москве, когда явка была низкой, но пришёл мотивированный электорат, который вдруг понял, что несколькими сотнями голосов они сделают себе новых депутатов. Ещё люди приходят, чтобы присоединиться к победителю: да, кандидат выиграет и без меня, но я хочу как-то подержаться за эту неизбежную победу. Люди приходят и тогда, когда есть противоположный кандидат, который вызывает очень большое отвращение – схема голосования «кто угодно, только не Х». Разнообразие сценариев большое. А не любят люди приходить тогда, когда им кажется, что от них совсем ничего не зависит. Когда неизбежно побеждающий кандидат не нуждается в электорате ни в какой форме, даже в качестве моральной поддержки. Это и есть сценарий постсоветского абсентеизма, если он как явление в принципе существует. Но есть ещё один фактор, который очень важен и который я вижу в России: абсентеизм как форма протестного поведения. Если нет графы против всех, если нет кандидата, за которого можно проголосовать, чтобы показать, как человеку все надоели, то люди не приходят.

Что, в таком случае, влияет на общее политическое участие?

Участие – это проблема не только недемократий, но и демократий, даже старых и развитых. Иногда она соединяется с проблемой, которую называют кризисом партийной системы или кризисом парламентаризма и репрезентативных институтов. Вообще, коллективные органы всегда пользуются меньшим уровнем доверия, чем индивидуальная власть. Это не очень справедливо, это такой рудимент старого сознания, которое любит персонификацию, то есть конкретного человека, на которого навешиваются и надежды, и разочарования. Коллективный орган воспринимается как нечто неэффективное, нерабочее, как место, где одна болтовня. В реальности в любых работающих демократиях все изменения и вся реальная работа осуществляется как раз коллективными органами – всевозможными рабочими группами, советами и аппаратами, а не одним героем, который пришёл, помахал мечом и всё исправил. Это всё сказки для массмедиа.

Возвращаясь к вопросу про участие: как его активизировать или как оно само увеличивается? С одной стороны, люди активизируются, когда речь идёт о том, что касается их непосредственно. Пример этого – реновация в Москве, великий активатор гражданской активности. Вся эта затея не то чтобы пробудила всё гражданское общество Москвы, оно и не спало, но рывком подняло его на следующий уровень развития. Потому что её непосредственным следствием стала московская муниципальная кампания, удивительные результаты, смысл и значимость которой ещё не поняты до конца. Люди встрепенулись, когда поняли, что пожар уже подходит к стене их дома.

Оживление вызывает и то, что можно условно назвать «схемой Навального», когда люди видят альтернативные предложения и какую-то новую картину завтра, которая прежде была им не доступна. Насколько можно понять по исследованиям Российской академии наук о запросе на перемены, с 2003 года не было такого количества опрошенных, которые говорят о необходимости изменений, а не о ценности стабильности. В случае России столбовым направлением государственной пропаганды все эти годы было примитивное «лишь бы не было войны». Происходило постоянное напоминание о 90-х, одновременно с созданием легенды о них и навязывании людям представлений о том, каким было то время. При всём уважении к нашим так называемым «реальным воспоминаниям», они формируются – человеку говорится, каким было его прошлое, каким был он сам, и он действительно начинает воспринимать эту картину как свою собственную. На этот счёт есть множество грустных психологических исследований. Людям кажется, что они что-то помнят, что с ними такое действительно было, когда на самом деле они пересказывают чуть ли не сцены из фильмов в качестве собственных воспоминаний. Это не в упрёк никому будет сказано - наше сознание так устроено, наши представления о себе - это социальный конструкт. Подобная картина 90-х продолжает формироваться до сих пор, а для контраста одновременно с ней транслируется картина счастья и стабильности, которую принесла действующая власть. Но всё это работает только до определённого момента. С подрастанием поколения, которое этим ужасом не до такой степени индоктринировано, появляется запрос на изменения. Он перевешивает запрос на стабильность пока ещё не очень сильно, но символическая отметка в 51%, если верить исследованию РАН, уже достигнута.



Загрузка...